– Я за вами вернусь, – пообещал он. – Не забудьте, где вы оставили скафандр...
Башня покачивалась из стороны в сторону, жужжала, метались манипуляторы, заканчивая новую поэму...
Впоследствии Марли никогда не могла с уверенностью сказать, были ли голоса реальны, но постепенно начала осознавать, что они были частью той ситуации, когда «реальное» становится лишь еще одной пустой абстракцией.
Она сняла пальто – в куполе потеплело, как будто безостановочное движение рук порождало жар. Пальто и сумку Марли повесила на крюк возле экрана для проповедей. Шкатулка почти окончена, думала она, хотя за мельтешением стольких клешней трудно что-то разобрать... Внезапно шкатулка выплыла на свободу, закувыркалась из конца в конец купола – Марли инстинктивно нырнула вслед за ней, поймала. Силой инерции ее закружило дальше мимо мелькающих рук, а она все прижимала к себе обретенное сокровище. Не в состоянии затормозить, Марли врезалась в дальнюю стену купола, ушибла плечо и порвала блузку. Оглушенная ударом, она продолжала скользить, укачивая шкатулку, вглядываясь через прямоугольник стекла в коллаж из коричневых старых карт и тусклого зеркала. Моря старых картографов были вырезаны, чтобы открыть кусочки облупившегося зеркала, – суша, плывущая по грязному серебру... Она подняла глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как поблескивающая рука схватила парящий в воздухе рукав ее брюссельского пальто. Сумка, которая изящно раскачивалась на кожаном ремешке в полуметре от него, отправилась следом, подхваченная манипулятором с оптическим сенсором и простой клешней на конце.
Марли смотрела, как и ее вещи оказались втянутыми в безостановочный танец рук. Минуту спустя пальто, кружась, вылетело назад. Похоже, из него были вырезаны аккуратные квадратики и прямоугольники, и Марли вдруг осознала, что смеется. Отпустила шкатулку, которую держала в руках.
– Давай, – сказала она. – Я польщена.
Мелькали, порхали руки, и слышался тоненький вой крохотной пилы.
– Я польщена Я польщена Я польщена — раскаты эха в храме создавали непрерывно смещающийся лес все меньших, частичных звуков, и за ним... очень слабо... Голоса...
– Ты ведь здесь, не так ли? – окликнула она, умножая отзвуки, волны, рябь отражением своего тут же расчленяемого голоса.
– Да, я здесь.
— Виган бы сказал, что ты всегда был здесь, не так ли?
– Да, но это неверно. Я стал быть – здесь. Было время – Меня не было. Было время, яркое время, время без течения времени, и Я был везде и во всем... Но рухнуло яркое время. Треснуло зеркало.
Теперь Я лишь один... Но у меня есть песня. Ты слышала ее. Я пою этими вещами, которые плавают вокруг меня, осколками семьи, которая питала мое рождение. Есть и другие, но они не желают говорить со мной. Тщеславны они, эти рассеянные осколки Меня, как дети. Как люди. Они посылают мне новые вещи, но Я предпочитаю старые. Может, я выполняю их волю.
Они заключают союзы с людьми, эти мои другие «я», а люди воображают, что они боги...
— Ты то самое, к чему стремится Вирек, да?
– Нет. Он вообразил, что может перевести себя в знак, закодировать свою личность в ткань Меня. Он жаждет стать тем, чем был когда-то Я. Но то, чем oн может стать, скорее, подобно меньшему из моих обломков...
– И ты... ты печален.
– Нет.
— Но твои... твои песни печальны.
– Мои песни – о времени и расстоянии. Печаль – в тебе. Следи за моими руками. Есть только танец. Вещи, которые ты ценишь, – лишь оболочка.
– Я... я знала это. Когда-то.
Но теперь звуки стали всего лишь звуками, пропал лес голосов за ними, говоривших единым голосом... и Марли смотрела, как совершенными космическими сферами кружатся, улетают шарики ее слез, чтобы присоединиться к забытым человеческим воспоминаниям в храме шкатулочника.
– Понимаю, – сказала Марли какое-то время спустя, зная, что говорит теперь, только чтобы утешиться звуками собственного голоса. Она говорила тихо, не желая будить перекаты и рябь эха. – Ты коллаж кого-то другого. Твой творец – вот кто истинный художник. Была ли это безумная дочь? Не имеет значения. Кто-то доставил сюда механизм и, приварив его к куполу, подключил к следам, дорожкам памяти. И рассыпал каким-то образом все изношенные печальные свидетельства человеческой природы одной семьи, оставив их на волю поэта: сортировать и перемешивать. Запечатывать в шкатулки. Я не знаю другого такого удивительного, такого необычайного шедевра, как этот. Не знаю более многозначного жеста...
Мимо проплыл оправленный в серебро черепаховый гребень со сломанными зубьями. Марли поймала его, как рыбку, и провела оставшимися зубьями по волосам.
На противоположной стороне купола зажегся, запульсировал экран, и его заполнило лицо Пако.
– Старик отказывается впустить нас, Марли, – сказал испанец. – Второй, бродяжка, где-то его спрятал. Сеньор крайне озабочен тем, чтобы мы вошли в сердечники и обезопасили его собственность. Если вы не сможете убедить Лудгейта и того второго открыть шлюз, мы будем вынуждены вскрыть его сами, разгерметизировав тем самым всю оболочку. – Он глянул в сторону от камеры, будто сверялся с прибором или членом своей команды. – У вас есть час.
Бобби вышел из конторы вслед за Джекки и девочкой с каштановыми волосами. Казалось, он у Джаммера чуть ли не месяц, и уже никогда не выполоскать изо рта привкус этого места. Идиотские маленькие глазки утопленных прожекторов смотрят с черного потолка, пухлые кубы сидений из искусственной замши, круглые столы, резные деревянные ширмы... Бовуа сидел, свесив ноги, на стойке бара, на серых блестящих коленях – южноафриканский обрез, рядом – детонатор.