– Да, спасибо.
– Я уже несколько недель пытаюсь с тобой связаться, – сказал Ален.
Марли понимала, что это ложь; и все же, как это часто с ней случалось ранее, спросила себя: «А сознает ли он сам до конца, что снова лжет. Андреа утверждала, что такие, как Ален, лгут так постоянно и так искренне, что вскоре перестают различать, что в их словах правда, а что – вымысел. Они своего рода артисты, говорила Андреа, они одержимы желанием переиначивать реальность. И Новый Иерусалим тогда – воистину прекрасное местечко: свобода и от превышения кредита, и от ворчания домохозяев, и от необходимости искать кого-то, кто оплатил бы счет за вечер».
– Я что-то не заметила, чтобы ты пытался связаться со мной, когда Гнасс привел полицию.
Марли надеялась, что эта фраза заставит его хотя бы поморщиться. Впустую. Мальчишеское лицо под шапкой непослушных русых волос, которые он по привычке зачесывал назад пятерней, осталось невозмутимо-спокойным.
– Прости, – только и сказал он, давя в пепельнице «галуаз».
Аромат черною французского табака постепенно стал ассоциироваться для Марли с Аленом, и Париж теперь казался ей городом, где на каждом шагу его запах, его призрак, цепочка его следов.
– Я был уверен, что он никогда не обнаружит, гм... происхождение работы... Ты должна понять: как только я признался самому себе, насколько отчаянно мы нуждаемся в деньгах, я решил, что должен что-то предпринять. Я же знаю: сама ты – идеалистка. Галерею в любом случае пришлось бы свернуть. Если бы с Гнассом все прошло по плану и мы получили бы все, что хотели, ты была бы счастлива. Счастлива, – повторил он, вытаскивая очередную сигарету из пачки.
Марли могла лишь ошеломленно смотреть на него, испытывая тошнотворное отвращение к самой себе за желание в это поверить.
– Знаешь, – продолжал он, вынимая спичку из красно-желтого коробка, – у меня ведь и раньше были сложности с полицией. В студенческие годы. Политика, разумеется.
Он чиркнул спичкой, бросил на стол коробок и прикурил.
– Политика, – произнесла она и вдруг поняла, что ей отчаянно хочется рассмеяться. – Я и не подозревала, что существует партия для таких, как ты. Даже представить себе не могу, как она может называться.
– Марли, – сказал он, понизив голос; он всегда так делал, желая подчеркнуть силу своих чувств, – ты же знаешь, не можешь не знать, что я сделал это ради тебя. Ради нас, если хочешь. Но ты, конечно же, это знаешь. Ты же знаешь, чувствуешь, Марли, что намеренно я никогда бы тебя не обидел, не подверг бы опасности.
На загроможденном столике не нашлось места для ее сумочки, так что ее пришлось поставить на колени. Теперь Марли вдруг осознала, что впивается ногтями в мягкую толстую кожу.
– Никогда бы не обидел...
Голос был ее собственным, а в нем – потерянность и ошеломление. Голос ребенка. Внезапно она почувствовала себя свободной, свободной от любви и желания, свободной от страха, и все, что она испытывала к красивому лицу по ту сторону стола, исчерпывалось примитивным отвращением. И она могла только смотреть на него в упор, на этого совсем чужого ей человека, с которым она целый год спала рядом в задней комнатке очень маленькой галереи на рю Мосонсей. Официант поставил перед ней стакан «виши».
Ален, должно быть, воспринял ее молчание за готовность к примирению, абсолютную пустоту ее лица – за открытость.
– Чего ты не понимаешь... – насколько она помнила, эта фраза была его излюбленным вступлением, – так это того, что все эти Гнассы существуют в каком-то смысле лишь для того, чтобы поддерживать искусство. Поддерживать нас, Марли. – Тут он улыбнулся, как будто смеясь над самим собой, улыбнулся беспечной, заговорщицкой улыбкой, от которой теперь ее пробрал холод. – Однако, полагаю, мне все же следовало признать за ним крупицу здравого смысла, поверить, что у него хватит ума нанять собственного эксперта по Корнеллу. Хотя мой эксперт, уверяю тебя, из них двоих был гораздо компетентнее...
Как ей отсюда сбежать? «Встань, – сказала она самой себе. – Повернись. Спокойно пройди к выходу. Выйди через дверь». Наружу, в приглушенное изобилие «Двора Наполеона», где полированный мрамор сковал рю де Шам Флери, улочку четырнадцатого века, которая, говорят, сначала предназначалась для проституток. Что угодно, все что угодно, только бы уйти. Уйти прямо сейчас – и подальше от него. Уйти куда глаза глядят, чтобы затеряться в Париже, городе туристов, исхоженном ею вдоль и поперек еще в первый свой приезд.
– Но теперь, – говорил Ален, – ты же сама видишь, что все вышло к лучшему. Так часто случается, правда ведь? – И снова эта улыбка, на этот раз мальчишеская, слегка завистливая и – к ее ужасу – гораздо более интимная. – Мы потеряли галерею, но ты нашла место, Марли. У тебя есть работа, интересная работа, а у меня – связи, которые тебе понадобятся. Я знаю людей, с которыми тебе нужно будет встретиться, чтобы найти своего художника.
– Своего художника? – Скрывая внезапную растерянность за глотком «виши».
Открыв потрепанный «атташе», он вынул оттуда нечто плоское – самую обычную эхо-голограмму. Марли взяла ее, благодарная, что хоть чем-то может занять руки, – и, всмотревшись, поняла, что это небрежно сделанный снимок шкатулки, которую она видела в вирековском конструкте Барселоны. Кто-то протягивал шкатулку вперед к камере. Руки мужские, не Алена, на правой – перстень-печатка из какого-то темного металла. Фон расплывался. Только шкатулка и руки.
– Ален, – с трудом выдавила она, – откуда у тебя это?
Подняв глаза, она встретила взгляд карих глаз, полных пугающего ребяческого триумфа.